Независимая гражданская активность в СССР того времени ни в малейшей мере не была политической оппозицией. Эта активность была бесстрашной, открытой, наивной, непримиримой к тогдашнему официозу, но отнюдь не заявляла собственных политических целей и не была массовой. Нас называли инакомыслящими, диссидентами, позднее — правозащитниками, но никогда — политиками. Впрочем, следователи и прокуроры настойчиво убеждали вас признать, будто вы имели сугубо политическую цель при помощи клеветы ослабить государственную власть. Однако, постановив приговор, вам говорили: «Какой вы политический заключенный? Вы уголовник». Власть, диктовавшая приговоры, смотрела на нас со страхом и злобой, и это можно понять. Уж они-то хорошо, знали сколько весит правда, произнесенная вслух. <...>
Впрочем, среди нас были тогда и составлявшие ничтожное меньшинство «реальные политики», серьезно полагавшие, что они уже создают весомую политическую оппозицию, либо хотевшие вскоре ее строить (дело, похоже, сводилось к пышным названиям, например, ДДСС — Демократическое движение Советского Союза). По-моему, это были, скорее, склонности, направление мыслей, нежели что-то действительное. Частично это были коммунисты, тогда еще сохранявшие свои убеждения (самый значимый, яркий и достойный пример — Петр Григорьевич Григоренко); были и явно талантливые, не состоявшиеся по русской судьбе политики, как В.К. Буковский. <...>
Большинство же, распространяя самиздат, протестуя против репрессий, безропотно отправляясь в тюрьму, учреждая подпольную независимую периодику (знаменитая «Хроника»), нимало не рассчитывало успеть увидеть политические сдвиги. Помню, как Б.И. Цукерман, один из самых высоких авторитетов той волны, на реплику о том, что Византия 300 лет заживо гнила, прежде чем рухнуть, задумчиво ответил: «Что ж, 300 лет меня вполне устраивают».
Наша «аполитичность» и была коренным советским отличием от стратегии наших европейских братьев, стратегии великих бескровных революций.
( Read more... )
Многие успехи успешного менеджера, И.В. Сталина были обусловлены едва ли не главным его успехом — селекционным. Сталин вывел, ни много ни мало, новую историческую общность — советский народ. Терпеливый, раболепный, подозрительный, злобно презирающий рефлексии, значит, интеллектуально трусливый, но с известной физической храбростью, довольно агрессивный и склонный сбиваться в стаи, в которых злоба и физическая храбрость заметно возрастают. Вообще-то эти свойства есть в любом народе, разница только в выраженности. Сталинские селекционные критерии, признаем, были весьма высоки. Эти качества прямо планировались. Вспомним, как надоедливо вдалбливалась в головы печатью и добровольно-принудительными собраниями суперважная государственная задача: развитие в народе этих свойств, необходимых строителям коммунизма, но называемых, разумеется, совсем иначе — патриотизм, сознательность, бдительность, верность родной партии и проч. Сталин отлично понимал, что без такого народа, всецело и искренне подчиненного ему, его жесткие, императивные, втиснутые в минимальные сроки государственные планы рухнут.
( Read more... )
Селекционной делянкой, ясно, были лагеря, раскулачивание и коллективизация, но не только. Чистки, проработки, верноподданные митинги и демонстрации, гражданский долг доносительства, уроки ненависти на политучебе, просто учеба с ее промывкой мозгов и проч. Мне возразят, что уж это не отбор, а воспитание. Это так: воспитание еще важнее в направляемой народной эволюции. Однако в перечисленном есть и опосредованный селекционный момент. Но это вопрос для специалистов, притом нелегкий. Напомню только, что Ю.Н. Афанасьев говорит о такой народной эволюции, происходившей далеко в глубине веков. Он историк, ему виднее.
Успех селекции — устойчивость выведенного сорта или породы. Посмотрим, как выглядят сталинские результаты сегодня.
Всего один пример — недавние выборы. Одиннадцать конкурирующих партий. И несколько субъектов так называемой Федерации, где результаты близки к чеченским. А в Чечне: 99, 5% явились на участки, 99, 4% — за «Единую Россию». Даже апологеты «Единой России» понимают, что это вранье. По 0,01% в среднем каждому конкуренту единороссов — это уж слишком. Понимает это Путин — и врет. Все первые лица государства публично врут, будто это результат свободного волеизъявления. Все их слушатели знают, что им врут. Они сами знают, что им не верят даже их сторонники. И сторонники знают, что лжецы точно осведомлены об их недоверии.
Зачем тогда ложь? Ложь — способ обмануть кого-то. Тут никто не обманут — все всё понимают. Мы живем в стране ритуального вранья. Оно нужно просто для того, чтобы продемонстрировать свою приниженную покорность — успокоить власть и бесстыдно, оскорбительно, хамски заявить самооценку общества: дескать, делайте что хотите; не беспокойтесь — никому не стыдно. Никаких тебе Майданов. Никто не скажет: «Мы не стадо. Мы не позволим с собой так обращаться».
Немного доморощенной статистики. В России 93 тыс. избирательных участков. Чтобы подправить результат голосования, технически необходимо не меньше 3—4 членов избиркома. Я вовсе не утверждаю, будто каждая комиссия всегда мошенничает. Но каждой из них как-то передан намек о «контрольных цифрах», рекомендованных результатах, и каждая готова соответствовать, если надо. Это значит (учтя еще комиссии выше участковых), что около полумиллиона добропорядочных граждан, никаких не уголовников, либо совершают тяжкое преступление, либо готовы его совершить. Они не боятся совершить преступление, они боятся его не совершить. А сколько тех, кто обслуживает пресловутый административный ресурс? Весьма немалая часть избирателей отлично понимают масштабы электорального жульничества — и молчат.
Это и есть красноречивый результат селекции.
Сталин впечатляюще завершил нравственный коллапс нации, который господствует до сих пор. Во времена Хрущева и Брежнева такой упадок усугублялся еще большей, чем сейчас, инерцией страха.
( Read more... )
Главным мотивом было острое ощущение нравственной несовместимости с режимом. Наши решения диктовались упрямым стремлением заслужить право на самоуважение, они были защитой чувства собственного достоинства. Появилось не так уж мало людей, готовых купить себе это право за тюремный срок — нравственная оппозиция. Эта волна интеллектуалов никакого непосредственного, прямого влияния на политическую эволюцию страны тогда не имела. Тогда только начинало складываться очень важное, но косвенное, опосредованное Западом, влияние, которое сказалось заметно позднее.
( Read more... )
Мы оказались гораздо большими западниками, нежели сама западная элита. Мы приписывали западной политической цивилизации способности, которыми она вовсе не обладала. Не так уж это и странно — мы были явными дилетантами. Дилетант следует прямолинейной логике, не ощущая трудностей, или сильно недооценивая их. Профессионал, напротив, уже набил себе шишки в начале дороги. Он хорошо понимает, что можно осуществить и какой ценой, а чего никогда не удастся добиться. Дилетант же просто не желает этого знать, он пленен идеей. Разумеется, в подавляющем большинстве случаев прав профессионал. Зато редчайшие удачи новичков и дилетантов подчас означали кардинальный прорыв в проблеме. Наука хорошо знает такие случаи, да и не только наука.
Мы не просто верили в универсальную ценность Права и Свободы; мы были убеждены, что именно эти ценности и есть движущая сила свободного мира — они и есть четко осознанная, жестко сформулированная, планомерно и постоянно преследуемая цель его развития; что в этом развитии постепенно создается новая интегральная конструкция мира, свободная от бесстыдной и жестокой борьбы национальных эгоизмов.
Увы, эта благостная картина была неверной, порожденной нашей склонностью принимать желаемое за действительное. Это было грустное открытие, но не убийственное. Идейные основания западной модели все же привлекали нас гораздо больше, нежели текущие реалии.
Мы восприняли идеал в готовом виде, ничем его не усовершенствовав и не дополнив. Кроме одного: мы глубоко осознали единственность идеала, его императивный смысл и глобальный масштаб, дающие мировому сообществу шанс на уверенную жизнь в справедливом и безопасном мире. Вот мы и действовали в планетарных границах этого «политического идеализма», тогда еще не названного по имени.
Упомянутые личные мотивы заставляли диссидентский круг, в котором заметно преобладали неверующие и агностики, жить по принципу религиозной морали «Делай, что должно и будь, что будет». А это значило упрямо действовать так, будто именно от нас зависело внедрение идеала в мировую политику. Напротив, ни один тогдашний политик не осмеливался считать торжественно провозглашенные принципы серьезным государственным обязательством и не верил в их осуществимость. (Президент Картер — исключение, подтверждающее правило.)
Пора резко обозначить противостояние политического идеализма и реальной политики — центральное противоречие современности, определяющее глобальный нравственный, правовой, политический кризис и настоятельно требующее разрешения.
Коренное различие этих направлений — несовпадение шкалы оценок. Для идеализма на вершине шкалы четко формализованный принцип, норма, процедура никак ни от какого интереса не зависящие, но воплощающие совокупность идей (свободы, равноправия, гуманности — достаточность или избыточность критериев можно обсуждать) и набор табу. Этот главный приоритет, и только он ложится в основу всех частных решений.
А первый приоритет реальной политики, наоборот, некий интерес (суверенитет, геополитические интересы, экономические, да мало ли) или совокупность интересов; в меняющихся обстоятельствах приоритетность интересов меняется, и в конфликте интересов главная роль принадлежит обстоятельствам, а не ценностям. Лицемерие, обман, экспансия, агрессивность, недоверие, закрытость, национальный эгоизм веками были традиционными методами реальной политики, оружием дипломатической войны каждого против всех. Продолжением ее хладнокровно признавалась настоящая война. Такими методами не приходилось гордиться, но и скрыть их было невозможно; они считались неизбежными, единственными и потому приемлемыми — даже обязательными. Вот почему ни сталинские миллионные жертвы, ни злобная пропаганда Гитлера, ни едкий позор Мюнхена не были своевременно восприняты в мире как смертельная угроза цивилизации, требующая жесткого ответа. Такой ответ почитался невозможным, политика же — «искусство возможного». Лишь однажды в истории осознали, что это «искусство» зашло слишком далеко; что «возможное» и «невозможное» должно зависеть от нас, от того, что мы согласны допустить. В середине XX века всерьез показалось, что кровавый кошмар двух Мировых войн, химическое и ядерное оружие, Холокост и сталинские депортации народов наконец убедили мировое сообщество в необходимости строить новую парадигму, новую политическую конструкцию мира.
( Read more... )Перечень примеров циничного пренебрежения международного сообщества к собственным высокопарным заявлениям занял бы тома. Вспомним ковровые и атомные бомбардировки мирных городов; пол-Европы, отданные сталинской тирании. Довольно мифов, никого Советская армия не освободила — армия, отражавшая атаку агрессора, мгновенно превратилась в орду захватчиков, да еще насильников и мародеров, как только перешла границы СССР. Кем и как вдохновлялось это мародерство, как оно вспыхнуло и развивалось — особая тема. Вспомним также и Нюрнберг, где один людоед судил другого людоеда за каннибализм (вот пример — 3 дня трибунал слушал эпизод обвинения нацистов в расстреле тысяч польских офицеров в Катыни, а каждый участник суда точно знал, кто и когда убил поляков). В этот ряд, естественно, становится многое из практики Совета Европы, ОБСЕ, Комиссий ООН.
В центре мировой политики по-прежнему амбиции и геополитические интересы. Традиционная политика приспособила универсальные ценности к делу как свой рабочий инструмент. Великие принципы отодвинуты в область ритуальной риторики и используются ради имитаций. Но воплотить новую парадигму реальная политика не способна — они несовместимы. Лукавое использование ворованных идей дискредитирует их перед публикой.
Еще того хуже — real politics и самые благие намерения всегда и неизбежно ведут в пучину опасной безнравственности. Заявленные высокие цели, отделившись от политической повседневности, превращаются в лозунги — чем более пышные, тем более лживые. В рамках реальной политики совершенно невозможно было не допустить в Нюрнберг катынских палачей; конечно, были неотвратимы и ялтинский сговор, и выдача Сталину многих тысяч людей в каторгу и на смерть. И вся русская история последнего полувека не есть ли поглощение искренних намерений реальной политикой? Многие мерзости начала реформации СССР, скорее, судьба, нежели вина горбачевских «архитекторов перестройки», окруженных злобной сворой политбюро. Видимо, даже и саперные лопатки в Тбилиси, даже и танки в Вильнюсе. Реальная политика тянет кровавую цепь. Тогда, может быть, трагедия Чечни коренится в Сумгаите, Баку, Ходжалы и Вильнюсе и со временем прольется кровью где-то еще? И очень условные президентские «выборы» 1996-го аукнулись нам гаерством, с позволения сказать, «выборов» 2007-го и 2008-го? Заколдованный круг real politics докрутился до Путина. И не вырвавшись из круга, не избыть нам своей раболепной, жестокой и лживой истории. Методы реальной политики подчиняют себе цель, превращая ее в свое подобие, они не годятся для достижения высоких целей. Развилка между реализмом и идеализмом в политике по природе своей не предполагает третьего решения, хочешь не хочешь — придется выбирать из двух.
( Read more... )
Большинство из нас считали, будто мы занимались не политикой, а правом. Это коллективное заблуждение, как раз политика и была нашим делом. Мы не занимались реальной политикой, это так. Мы ничего не изобрели, ничем не обогатили идеал. Мы просто честно и упрямо стремились воплотить его в жизнь. Наша политика была в поступках по канонам политического идеализма. В этом наш вклад в наше общемировое дело.